antevasin_hobo (antevasin_hobo) wrote,
antevasin_hobo
antevasin_hobo

Мария Башкирцева. Дневник.1884 год.

Но нет, говорю вам: разве это не ужасно, разве можно не огорчаться? Шесть лет, шесть лучших лет моей жизни я работаю, как каторжник; не вижу никого, ничем не пользуюсь в жизни! Через шесть лет я создаю хорошую вещь и еще смеют говорить, что мне помогали! Награда за такие труды обращается в ужасную клевету!!!

Я говорю это, сидя на медвежьей шкуре, опустив руки, говорю искренно и в то же время рисуюсь. Мама понимает меня буквально, и от этого я прихожу в отчаяние.
Вот вам мама. Предположите, что почетную медаль дали Р… Конечно, я кричу, что это недостойно, позорно, я возмущена, я в ярости и т. д. Мама: "Да нет же, нет, не волнуйся так. Господи, да она не получила награды! Это неправда! А если ей ее и дали, то только нарочно: все знают, что ты придешь в бешенство. Это сделано нарочно, а ты даешь провести себя, как дурочка! Полно же!"
Это не преувеличено, это только преждевременно: дайте только Р. получить почетную медаль, и вы увидите, что она скажет все это.
Другой пример. Жалкий роман К., который теперь в моде, выдерживает несколько изданий. Разумеется, я негодую: так вот пища большинства, вот что любит толпа! О tempora! О mores! Я готова побиться об заклад, что мама начнет ту же тираду, как в предыдущем случае! Это случалось уже не раз. Она боится, что я сломаюсь, что я умру от малейшего толчка, и в своей наивности хочет предохранить меня такими средствами, от которых у меня может сделаться горячка.
Приходит X., Y. или Z; и говорит: "Знаете, бал у Ларошфуко быль великолепен".
Я делаюсь мрачной.
Мама это видит и через пять минут рассказывает при мне что-нибудь, что должно разочаровать меня относительно этого бала; еще хорошо, если она не начнет уверять меня, что бала совсем не было.
Постоянно ребяческие выдумки и уловки, а я бешусь, что могут считать меня такой легковерной.
Вторник, 20 мая. В десять часов была в Салон с Г. Он говорит, что моя картина так хороша, что мне, наверно, помогали.
Это ужасно!
Он осмеливается также сказать, что Бастьен никогда не умел делать картины, что он пишет портреты, что его картины – те же портреты, что он не может писать нагого тела.
Оттуда мы отправились к Роберу-Флери. Я с волнением рассказываю ему, что меня обвиняют в том, что я не сама написала мою картину.
Он об этом не слышал; он говорит, что в жюри об этом не было и речи и что если бы подняли об этом вопрос, он бы заступился. Он думает, что мы гораздо более взволнованы, чем на самом деле, и мы уводим его завтракать к нам, чтобы он успокоил и утешил нас. "Как можно так волноваться из-за всего? Такую грязь нужно отшвыривать ногами".
Суббота, 24 мая. Жарко, и я устала, France Illustree просит позволения воспроизвести мою картину. О том же просит какой-то Лекард. Я подписываю и подписываю: воспроизводите!
Думаю, что медали достанутся картинам, которые хуже моей – это очевидно. О! Я совершенно спокойна: настоящий талант пробьется во что бы то ни стало; но это будет запоздало и скучно. Я предпочитаю не рассчитывать на это. Отзыв мне обещали наверное, медаль еще сомнительна, но это будет несправедливо!
Вторник, 27 мая. Кончено, я ничего не получила. Но это ужасно, досадно: я надеялась до сегодняшнего утра. И если бы вы знали за какие вещи назначены медали!!!
Как же случилось, что картина не получила награды? Я не хочу прикидываться благородною наивностью, которая не подозревает, что существуют интриги; но мне кажется, что за хорошую вещь…
Так, значит, это вещь плохая? Нет.
У меня есть глаза даже для самой себя… и потом, отзывы других! А сорок журналов?!
Четверг, 29 мая. Благодаря лихорадке, продолжавшейся всю ночь, я нахожусь сегодня в состоянии какого-то бешеного раздражения, в состоянии, от которого хоть с ума сойти. Все это, разумеется, не из-за медали, а из-за бессонной ночи.
К чему влачить это жалкое существование? Смерть даст по крайней мере возможность узнать, что такое представляет из себя эта пресловутая "будущая жизнь".
Пятница, 30 мая. Я нахожу, что с моей стороны очень глупо не заняться единственной вещью, дающей счастье, заставляющей забывать все горести – любовью, да, любовью – само собой разумеется.
Два любящих существа представляются друг другу абсолютно совершенными в физическом и в нравственном отношении, особенно в нравственном. Человек, любящий вас, делается справедлив, добр, великодушен и готов с полнейшей простотой совершать самые геройские подвиги.
Двум любящим существам вся вселенная представляется чем-то чудесным и совершенным, словом, тем, чем представляли ее себе такие философы, как Аристотель и я! Вот в чем, по-моему, заключается великая притягательная сила любви.
При родственных отношениях, в дружбе, в свете – везде проглядывает так или иначе какой-нибудь уголок, свойственной людям грязи: там промелькнет своекорыстие, там глупость, там зависть, низость, несправедливость, подлость. Да и потом, лучший друг имеет свои, никому не доступные мысли, и, как говорит Мопассан, человек всегда один, потому что он не может проникнуть в сокровенные мысли своего лучшего друга, стоящего прямо против него, глядящего ему в глаза и изливающего перед ним свою душу.
Ну, а любовь совершает чудо слияния двух душ… Правда, любовь открывает простор иллюзиям, но что за беда? То, что представляется существующим, – существует! Это уж я вам говорю! Любовь дает возможность представить себе мир таким, каким он должен был быть…
Суббота, 31 мая. В. приходит сообщить мне, что мне не дали медали за то, что я наделала столько шуму из-за прошлогоднего "отзыва" и громогласно называла жюри – идиотским. Это правда, что я так говорила.
Гравюра Бода появилась вместе с заметкой, в которой говорится, что публика возмущается тем, что меня обошли медалью. Моя живопись – суха? Но ведь это же говорят и про Бастьена.
Воскресенье, 1 июня. Вот уже месяц, как я ничего не делаю. Со вчерашнего утра читаю Сюлли Прюдома. У меня под рукой два тома, и он мне очень нравится…
Мне очень мало дела до самых стихов; мне до них есть дело только тогда, когда они плохи и затрудняют самое чтение: значение для меня имеет только выражаемая ими идея. Угодно им рифмовать – пусть себе рифмуют. Только чтобы это не било в глаза… Итак, тонкие идеи Сюлли Прюдома бесконечно мне нравятся. Есть у него одна сторона – очень возвышенная, почти отвлеченная, очень тонкая, очень сильная, вполне совпадающая с моим образом чувств.
Я только что прочла, то лежа на диване, то прохаживаясь по балкону, предисловие и саму книгу Лукреция De natura rerwn. Те, кто знают эту вещь, поймут меня.
Для того, чтобы понять все, требуется большое напряжение ума. Эта вещь должна читаться с трудом даже теми, кто привык возиться с такого рода предметами. Я все поняла, моментами оно ускользало, но я возвращалась и заставляла себя усвоить.
Каким образом работает ум, давая имена всем этим внутренним движениям, быстрым до неуловимости… Я, бедная невежда, думаю, что вся эта философия никого ничему не научит, это изыскание – занятие утонченное и трудное, но только к чему оно? Разве благодаря умению давать имена всем этим отвлеченным чудесным вещам создаются гении, оставляющие прекрасные книги, или замечательные люди, мыслящие во главе вселенной?
Если бы я получила разумное воспитание, из меня вышло бы нечто очень замечательное. Я всему училась сама, я сама составила план моих занятий с учителями лицеев Ниццы – отчасти благодаря какой-то интуиции, отчасти благодаря тому, что я вычитала из книг. Я хотела знать такую-то и такую-то вещь. Потом я научилась читать по-гречески и по-латыни, прочла французских и английских классиков, да современных писателей – вот все. Но это какой-то хаос, как я ни стараюсь упорядочить все это из любви к гармонии во всем.
Четверг, 5 июня. Пратер умер. Он вырос со мной вместе, мне купили его в 1870 году в Вене; ему было всего три недели, и он постоянно забивался за сундуки, в бумагу от покупок, которые мы делали.
Он был преданной, верной собакой, он плакал, когда я выходила и целыми часами поджидал меня, сидя на окошке. А потом, в Риме, я самым глупейшим образом увлеклась другой собакой, и Пратер не переставал ревновать меня, со своей желтой львиной шерстью и чудесными глазами. Когда я только подумаю теперь о моем бессердечии!..
О, подлый характер, я плачу над этими строками и не могу удержаться от мысли, что следы моих слез на бумаге послужат доказательством доброты моего сердца в глазах моих читателей…
Воскресенье, 8 июня. На вечере в посольстве я была настолько хороша, насколько только способна. Платье производило очаровательнейший эффект. И лицо расцвело, как бывало в Ницце или в Риме. Люди, видящие меня ежедневно, рты разинули от удивления.
Мы приехали довольно поздно. Я чувствовала себя очень спокойно и очень хорошо… Довольно много знакомых. Madame А., которую я встречала у Г. и которая мне раньше не кланялась, раскланивается со мной любезнейшим образом. Я была под руку с Г., который представляет мне Менабреа, итальянского министра. Мы разговариваем об искусстве. Потом Лесепс рассказывает мне длиннейшую историю о Суэзском канале. Мы проболтали с ним довольно долго.
Потом я говорила с бывшими там художниками; они все пожелали мне представиться, очень мною заинтересованные. Но я была так красива и так хорошо одета, что они вынесут убеждение, что я не самостоятельно пишу свои картины. Там были Шереметев, Леман, пожилой человек, очень симпатичный, значительный талант и, наконец, Эдельфельд – тоже не без таланта. Вообще все шло очень хорошо. Вы видите, что главное – быть красивой. Это дает все остальное.

Вторник, 10 июня. Боже мой, до чего это интересно – улица! Все эти человеческие физиономии, все эти индивидуальные особенности, эти незнакомые души, в которые мысленно погружаешься.
Вызвать к жизни всех их или, вернее, схватить жизнь каждого из них! Делают же художники какой-нибудь "бой римских гладиаторов", которых и в глаза не видали, – с парижскими натурщиками. Почему бы не написать "борцов Парижа" с французской чернью. Через пять, шесть веков это сделается "античным", и глупцы того времени воздадут такому произведению должное почтение.
Была в Севре, но скоро возвратилась. Натурщица моя совсем не подходит для деревенской девушки, и я опять возьму нашу судомойку. С этой Армандиной дело не пойдет на лад: очень уж отдает от нее балетом. И это я, претендующая на изображение нравственного мира человека, чуть было не написала маленькую потаскушку в крестьянском платье… Нет, мне нужно настоящую здоровенную девицу, которая не то дремлет, не то мечтает на жарком воздухе и которой завладеет первый встречный парень.
Но эта Армандина – вот идеальная глупость! Я стараюсь заставить ее разговаривать. Когда глупость не сердит, она забавляет. Слушаешь с благосклонной любознательностью и наблюдаешь нравы! Все эти наблюдения я дополняю моей интуицией, которую, если позволите, я назову поистине замечательной.
Среда, 25 июня. Перечла свои тетради 1875, 1876 и 1877 годов. На что я там только ни жалуюсь; это постоянное стремление к чему-то… неопределенному. Я сидела каждый вечер, разбитая и обессиленная этим постоянным исканием – что делать со своей яростью и отчаянием? Поехать в Италию? Остаться в Париже? Выйти замуж? Взяться за живопись? Что сделать с собой? Уезжая в Италию, я не была бы уже в Париже, а это была жажда- быть зараз повсюду!! Сколько во всем этом было силы!!!
Будь я мужчиной, я покоряла бы Европу. В моей роли молодой девушки я расходовалась только на безумные словоизлияния и эксцентрические выходки…
Бывают дни, когда наивно считаешь себя способной ко всему: "Если бы хватало времени, я была бы скульптором, писательницей, музыкантшей"…
Какой-то внутренний огонь пожирает нас. А смерть ждет в конце концов, неизбежная смерть – все равно, буду ли я гореть своими неисполнимыми желаниями или нет.
Но если я ничто, если мне суждено быть ничем, почему эти мечты о славе с тех пор, как я сознаю себя? И что означают эти вдохновенные порывы к великому, к величию, представлявшемуся мне когда-то в форме богатств и титулов? Почему – с тех пор, как я была способна связать две мысли, с четырех лет, – живет во мне эта потребность в чем-то великом, славном… смутном, но огромном?.. Чем я только ни перебывала в моем детском воображение!.. Сначала я была танцовщицей – знаменитой танцовщицей Петипа, обожаемой Петербургом. Каждый вечер я надевала открытое платье, убирала цветами голову и с серьезнейшим видом танцевала в зале, при стечении всей нашей семьи. Потом я была первой певицей в мире. Я пела, аккомпанируя себе на арфе, и меня уносили с триумфом… не знаю кто и куда. Потом я электризовала массы силой моего слова… Император женился на мне, чтобы удержаться на троне, я жила в непосредственном общении с моим народом, я произносила перед ним речи, разъясняя ему свою политику, и народ был тронут мною до слез… Словом, во всем- во всех направлениях, во всех чувствах и человеческих удовлетворениях – я искала чего-то неправдоподобно великого… И если это не может осуществиться, лучше уж умереть…
Понедельник, 30 июня. Мне стоило таких усилий удержаться, чтобы не прорвать моего холста ударом ножа. Ни один уголок не вышел так, как бы мне этого хотелось. Остается еще сделать руку! А когда рука будет сделана, придется еще столько переделывать!!! Этакое проклятие.
И три месяца, три месяца.
Нет!!!
Я забавлялась, составляя корзинку земляники, каких обыкновенно нигде не увидишь. Я набрала сама, с длинными стеблями, настоящие веточки, и вместе с зелеными, из любви к краскам… и потом листьев… Словом, чудеснейшая земляника, собранная руками художницы со всевозможной изысканностью и кокетством, как когда делаешь вещь совершенно непривычную… И потом, еще целая ветка красной смородины.
Я ехала так по улицам Севра и в конке, старательно поддерживая корзинку на воздухе, чтобы ветер обвевал ее и не поблекли бы от жары ягоды, из коих не было ни одной с пятном или царапиной. Розалия смеялась: "Если бы кто-нибудь из домашних увидел вас, барышня!"
Вторник, 1 июля. Опять этот ужасный Севр! Но я возвращаюсь рано – к пяти часам. Картина почти кончена.
Но смертельная тоска мучит меня; ничто не идет у меня на лад.
До сих пор после дней самой ужасной тоски всегда находилось что-нибудь, вновь призывавшее меня к жизни. О, Господи, зачем Ты допускаешь меня рассуждать! Мне так хотелось бы верить безусловно. Я и верю и не верю. Когда я размышляю, я не могу верить.
Но в минуты горя или радости – первая мысль моя обращена к Богу.
Четверг, 3 июля. Сегодня в семь часов утра я была у Потена. Он осмотрел меня довольно небрежно и послал в Eaux-Bonnes. Посмотрим еще. Но я прочла письмо, которое он посылал своему товарищу на водах; я его преспокойно распечатала. Он пишет, что верхушка правого легкого попорчена, и что я самая безалаберная и беспечная больная в мире.
Потом, так как еще не было восьми часов, я отправляюсь к маленькому доктору в улицу Лишенье. Он показался мне серьезным малышом, потому что мое состояние вызывает в нем заметное неприятное удивление, и он очень настаивает, чтобы я пошла к царю. науки – какому-то там Бушару Гранте. Он говорит, что теперь это осложнение моей хронической болезни… Вообще, он во что бы то ни стало хочет тащить меня к этому Гранше.
Пойду.
Чахотка! Скажите на милость!
Это, да и все остальное, да и вообще все… не Бог весть как забавно!
И ничего хорошего, ничего, что могло бы меня утешить хоть немножко.
Париж, 4 июля. Она здесь, в мастерской, моя Севрская картина. Можно назвать ее Апрель. Это безразлично: только этот апрель кажется мне из рук вон плохим!!!
Фон ярко-зеленый и в то же время какой-то грязноватый.
Женщина совсем не то, что мне хотелось сделать, совсем не то.
Я ее намазала так себе, но это вовсе не то чувство, которое я хотела выразить, вовсе не то… Три месяца канули в воду!
Суббота, 4 июля. У меня хорошенькое платье из серой холстинки, с корсажем вроде рабочей блузы, без всякого украшения, кроме кружева на воротнике и рукавах; идеальная шляпа с большим кокетливым кружевным бантом в старинном вкусе. Все это так идет ко мне, что я почувствовала большое желание отправиться в улицу Лежандр… Только очень уж часто… Ну, так что ж! Нужно ходить попросту, по-товарищески, в качестве его почитательницы; Жюль ведь так болен.
Итак, мы отправляемся туда. Мать его в восторге, похлопывает меня по плечу, хвалит мои волосы… Великому художнику немного лучше. Он ест перед нами свой бульон и яйцо; мать его суетится, сама приносит то или другое: чтобы не входил слуга, она сама прислуживает ему. Он находит все это в порядке вещей и принимает наши услуги вполне хладнокровно, ничему не удивляясь. Говоря о том, как он выглядит, кто-то сказал, что он должен был бы подстричь волосы, а мама рассказывает, что она стригла волосы своему сыну, когда он был еще мальчиком, и своему отцу во время его болезни.
– Хотите, я вас подстригу, у меня рука легкая.
Все смеются, но он тот час же соглашается; мать его приносит накидку, мама приступает к делу, и выходит из него с честью. Я тоже хотела стригнуть один разок, но это чудище говорит, что я выкину какую-нибудь глупость, и я льщу ему, сравнивая его с Самсоном, состриженным Далилой! Это моя следующая картина.
Он усмехается.
Брат его предлагает также подрезать бороду и приступает с благоговением, медленно, с несколько дрожащими руками.
Это меняет его лицо, и он не кажется больше таким больным и изменившимся. Мать издает радостные крики: "Я опять вижу его, моего мальчика, мое милое дитя!"
Что за славная женщина! Такая простая, добрая, преисполненная обожания к своему великому сыну… Такие славные люди.
Понедельник, 14 июля. Я начала курс лечения, которое должно восстановить меня. И я вполне спокойна. И даже живопись пошла лучше.
Общественная скамья на Boulevard des Botignoles или даже на avenue Wagram – всматривались ли вы в нее, с окружающим ее пейзажем и проходящими мимо людьми? Чего только не заключает в себе эта скамья – какого романа, какой драмы!.. Неудачник, одной рукой облокотившийся о спинку скамьи, другую – опустивший на колени, со взглядом, бесцельно скользящим по поверхности предметов. Женщина и ребенок у нее на коленях. На первом плане женщина из простонародья. Приказчик из бакалейной лавки, присевший, чтобы прочесть грошовую газетку. Задремавший рабочий. Философ или разочарованный, задумчиво курящий папироску… Быть может, я вижу слишком уж много; однако всмотритесь хорошенько около пяти или шести часов вечера…
Вот оно! Вот оно! Мне кажется, что я нашла да, да. Быть может, я не успею выполнить этой картины, но ум мой успокоился. И я готова прыгать на одной ножке.
Бывают, право, такие различные минуты: иногда я решительно ничего не вижу в жизни, а потом с новой силой вспыхивает любовь ко всему окружающему.
Это как бы нахлынувшая волна… А между тем не произошло ничего, чему можно было бы радоваться.
А! Ну, так вот же: буду находить веселые прекрасные стороны в самой моей смерти, я была создана для счастья, но..

продолжение следует..
Tags: Дневник, М.Башкирцева
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments